ИЗ НАВСЕГДА ОТБУРАНИВШИХ ЗИМ

13:42 11 мая 2020
Летописцы-Победители. Имена и судьбы.
2
Поделиться
Поделиться
Запинить
Лайкнуть
Отправить
Поделиться
Отправить
Отправить
Поделиться
Владимир Иванович Пырков
(1935-2010)

ИЗ НАВСЕГДА ОТБУРАНИВШИХ ЗИМ


ИЗ НАВСЕГДА ОТБУРАНИВШИХ ЗИМ


ЧЁРНЫЙ. РОЗОВЫЙ


Когда в костёр воспоминаний подбрасываешь осенний сухостойный бурьян, который многим в военные годы заменял вязанку сырого осокоря, видишь своё детство в городе, не задетом снарядом или бомбой, детство в глубоком тылу. Словно отрезки лент из кинофильмов, где нет артистов. Между этими отрезками спрессовано время. Если хотите – смотрите, слушайте.
Отрезок 1-й. Странно праздничная даль. Наш дом у подножия Венца. Бесконечье блистающих озёр в поймах. Их так хорошо видно с высоты. Во дворе на табуретке сапожник. Мы спрашиваем у него, что такое война. Её только что объявили. Он щурится на хрупкую туфельку. Должно быть – Золушка. Завтра он уйдёт на фронт. Накануне был такой закат, что стрижи казались золотыми.
Отрезок 2-й. Дом старый. Он потемнел от дождей и ветров. Мел в маленькой руке – тоже свидетель истории. Постепенно выцветают на дверях и подоконниках довоенные улыбчивые «челобречки». Появляются танки, самолёты, увенчанные звёздами. Здесь, в рисунках, мы, дети, давно уже победили.
Отрезок 3-й. Выше нашего дома – дом из красного кирпича. Мы так и зовём его – «красный». На нём установлен чёрный громкоговоритель. Каждое летнее утро из него торжественно и скорбно – об отступлении наших.
Отрезок 4-й. Эвакуированная. Новая жиличка в двухэтажном деревянном доме, который когда-то принадлежал царскому генералу. На террасе, обращённой к Волге, она читает нам, детям, «Правду». Читает очерк о Тане. Мы маленькие, даже не первоклашки. «Что это? – спрашивает мальчишка. И показывает себе на грудь. – Здесь что-то стучит».
Отрезок 5-й. Колонка далеко. Обледенелые вёдра. Руки матери. Новый год. Ни одной веточки с колкой красавицы. Поставили веник в алюминиевую кружку и украсили цветными бумажками. Всего вкуснее вода из-под сварившейся картошки, не считая, конечно, хлеба.
Отрезок 6-й. Первая военная песня. Май. Но огромный сад, который начинается сразу же за «красным» домом и сбегает чуть ли не до самой Волги, не зацветает. Морозы, впав в исступление, добрались до корней. И, когда вниз по Волге ушли и матёрые льдины, и крошевый камский лёд, напрасно всматривались в берег старые капитаны буксиров. Эхо от гудков печально.
Старухи с нашего спуска сговаривались по две, по три, брали с собой мешки, где, по правилу, должна была бы храниться картошка, захватывали заржавленные топорики и шли тайными тропами в осенний сад.
Стволы доставались самым предприимчивым и ловким. Остальные довольствовались корнями, выкорчёвывая их.
Сад не проронил в те минуты ни слова. Но что-то очень неломкими были ветви яблонь и груш, а в звуке топоров слышалась глухая, затаённая боль.
Однажды и мне всучили мешок. Я помню растерянный свист караульщика, его крик: «Люди добрые, да что ж вы делаете?» Побежала, бросив мешок и жалко спотыкаясь, старая соседка. Бесцельно метнулся я.
Потом сторож хмуро перевязывал тряпицей большую ссадину на моей ноге, приложив к ране листок жестковатого подорожника, а выпроваживая меня из сторожки, повторял одно и то же слово: «отойдёт».
Отрезок 7. Ленинградские дети. В доме Языкова, где когда-то останавливался Пушкин, для них детдом… Весной на «Голубковском порядке» грелся на солнышке ленинградский мальчик, сморщенный старичок. Тихо-тихо жевал яйцо. Ел совсем безразлично, обильно посыпанный пеплом горя.
Отрезок 8. У обелисков, где стоят освободители Симбирска, летом яркие клумбы. Никто из нас не сорвал ни одного цветка. Зато терпят урон подгорные огороды. Хозяйки иногда ловят нас и… горестно отпускают, наградив лишним огурцом. Подымаются по крутой лестнице в гору, согнувшись от корзин. Несут на базар помидоры. Редко кто не откинет белую тряпицу с корзины и не протянет нам – просто так – угощение.
Отрезок 9. Школа. Тетради, смастерённые из газет. Мы пишем: «Мама мыла Милу. У мамы – мыло». В букварях возле этих слов нарисован красивый жёлтый брусок. Дома нет такого. Дома – жидкое мыло, полученное по карточкам на месяц…
Школьные завтраки. Ломтик хлеба с несколькими сладкими кристалликами. Городские сговариваются и отдают хлеб детдомовцам. Иногда местное радио объявляет тревоги. До позднего вечера нас держат в школе.
Отрезок 10
. Близ Венца на крутогорье, у садов, – зенитчики. Их землянки. Редко, но залетают вражеские разведчики. От залпов лопаются стёкла. Кухня артиллеристов во дворе нашего дома. Повар щедр к детям. Солдаты читают вслух весёлые, едкие стихи про близкий конец Гитлера и его своры, вместе с нами пьют у киоска на Венце неестественно яркий морс на сахарине.
Отрезок 11. Проснулся ночью. Смотрю с террасы. На Волге ни огонька. Земля, горячая после июльского дня, похожа на сухое лицо с потрескавшимися губами. С кромки обрыва за домом невнятные обрывки разговора. Парочки облокотились на деревянную ограду Венца, построенную на днях. Девушки прощаются с курсантами, которым завтра на фронт. Где-то бой. Но какая тишина в ночном Ульяновске…
Отрезок 12. По склону расползлись вьюны – утренние цветы. Они пахнут конфетами, которых давно никто не видел. Они по форме похожи на тот самый репродуктор, установленный на «красном» доме. Только репродуктор чёрный, а вьюны розовые. Но громкоговоритель месяц за месяцем передаёт добрые вести. То, что предрешили детские рисунки мелом, растёт и крепнет. Два репродуктора – чёрный и розовый – обещают людям одно и то же – близкое счастье победы.
Отрезок последний. Раннее цветение садов. С утра туманный нерешительный дождь. Тёплый, тёплый. Это – 9-е мая. Никого не стыдясь, обнимает землю раненый с костылём. Плачет, и нам, повзрослевшим, всё понятно. Нам, не видевшим войну, не надо расспрашивать, что это такое. Тот сапожник с Золушкиной туфелькой уже погиб.
Давно не было огней – и вот они, во всю свою распахнутость – салют на площади, у памятника Ленину.
На другой день мы подбираем несгоревшие кусочки ракет. Домашние всплёскивают руками, когда в печке вздрагивают кастрюли от синих и сиреневых вспышек.
Это уже наш личный салют. Салют детства.



ИЗ НАВСЕГДА ОТБУРАНИВШИХ ЗИМ


СТЕКЛЯННЫЕ КАРТИНКИ


Не знаю, как это получилось, но на экзамене по русской литературе рассказал о своей матери…

* * *
Время от времени я заглядываю в магазины художественного фонда, чтобы купить несколько кистей и тюбиков масляных красок, чаще других – белила.
Мать сообщает в письме, что у них там неважный выбор кистей и красок, а сейчас зацветает черёмуха, а черёмуха облетает мигом и надо торопиться подарить черёмухе долгую жизнь.
Мама дорожит каждой, даже совсем изношенной, облысевшей кисточкой, каждым выжатым-перевыжатым тюбиком, так же, как я, перенёсший голод, всегда буду дорожить каждой крошкой хлеба. Цепким движением скупца поднимешь иной раз её с пола…

* * *
Дом стоял на спуске в подгорье. Мы снимали в нём квартиру, но платить за квартиру было некому: дряхлая хозяйка дома умерла в самом начале войны, а её взрослые дочери были бог знает где. Деньги старушка припрятывала, и поэтому её часто видели в овраге, в зарослях заманчивой поздники – паслёна чёрного. Ягодка к ягодке – и отравилась, да так, что и молоко уж не помогло…

* * *
Вспомнили мы, что на чердаке есть огромный ящик со стеклянными негативами, аккуратно рассортированными по коробочкам (на крышках фирменное – «Ирис» и на конце «ять»). Мы помогли матери перетащить их в нашу комнату, потом она показала нам, как надо смывать с негативов эмульсию. Это было легко: сначала посмотришь на свет (чинные позы, спокойные, уверенные лица, белые глаза и чёрные воротнички), а потом опускаешь в корыто с тёплой водой. Чьи-то жизни выплёскиваешь потом с тёмной скользкой водой…

* * *
Вечером, при свете мигушки (пузырёк с керосином, пара жестянок, да ватный фитилёк) размещалась мать у стола (редкий стол, старинный, отец ещё приобрёл в случайке) и принимались за дело. Совершалось дальнейшее превращение какого-нибудь господина… Стекло размером с открытку – уже не стекло.
Осень… где же ты видела, мама, такую осень? Что за счастливый день повторила ты своей кистью?.. Собака замерла в прекрасной стойке – самозабвенным охотником слыл твой отец – часовых дел мастер… В белилах нехватка, но берёзы твои… Какой свет они источали, ожидая, надеясь, веруя! Мороз наглухо занавешивал наши окна без занавесок, но смешливые голубые колокольчики рождала твоя рука, но ромашки небоязливо и мудро смотрели в небо… И, кажется, зима переставала пугать нас, когда усаживала ты на заледенелую ветку бодрого, красногрудого снегиря…
Мы засыпали – мать ниже склонялась над столом, мы просыпались – дома её уже не было…

* * *
Утром я доставал из комода хлебные карточки и бежал в магазин.
– Тёть, мне за два дня…
Уступала мне продавщица, но, наверное, скрепя сердце уступала: понимала же, что тяжёлым будет для семьи конец месяца. Дома я отрезал от буханки два ломтика – жеребьечка: младшей сестрёнке да младшему братишке. Себя обделял – как-никак, съел дорогой довесочек и обломал корку с уголков кирпичика. Затем хлеб отделяли от нас двери шкафа, и начиналось самое трудное – ожидание матери.
От старшего брата (он тогда в ремесленном учился) осталось много учебников. Меня магнитом тянул один из них – хрестоматия по русской литературе. Державин. «Приглашение к обеду». Жадно перебирал я глазами строки:

Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят,
В крафинах вина, пунш, блистая,
То льдом, то искрами манят;
С курильниц благовонья льются,
Плоды среди корзин смеются…


Вкус стерляди я смутно, но представлял – был у отца знакомый бакенщик. Я глотал слюни, вспоминая, что в стерляди, кажется, и костей-то нет, а есть вкусный хрящ – хорда.
На слово «каймак» имелась сноска: «каймак – сливки, снятые с топлёного молока». Я углублённо, чуть не плача, изучал эту проклятую сноску. Мысленно навёртывал горячий наваристый борщ, затем приступал к следующей строке.
Вина меня не интересовали, но пунш вызывал воспоминания о лете, когда в киоске можно было задаром купить полное ведро алого морса.
«То льдом!» я пропускал (мороз на улице), «то искрами» согревало на мгновение, печка-то наша остывала за ночь.
О последней строке – «плоды среди корзин смеются», – и говорить нечего: стиснув зубы, я захлопывал хрестоматию…

* * *
В сумерках возвращалась мать с рынка. Мы бросались к её кошёлке. В ней, вместо стопки стеклянных картинок, мы находили в самый везучий день с десяток закоченелых картофелин, баночку с квашеной капустой, кусочек свиного сала, пару сморщенных морковинок, шелудивую луковицу, бидончик замёрзшего молока.
Жаль нам было упорхнувшую красногрудую птицу, но её отсутствие означало запахи щей, картошки, топлёного молока с пенкой (и у нас каймак!), упрямо горящих поленьев (вместе с санками вносила мама осокоревую вязанку)…

* * *
У рыночной ограды, прямо на асфальте, мама расстилала клеёнку и раскладывала в ней свои работы.
Однажды остановился перед ними, протирая очки в золочёной оправе, закутанный в шубу старик.
– Я художник, – представился он матери. – Эвакуированный. Из Киева… Вы – талант. Это же чистый фарфор… Итак, вы накладываете краски с одной стороны стекла, а изображение получается с обратной? Я пробовал тоже, но, скажите, как можно совместить в данном случае эту, например, ювелирную ветку с воздушной естественной перспективой?.. Во что вы оцениваете ваши картины?.. Но это же баснословно дёшево!.. Хотя, впрочем, иначе нельзя… Да, да, вы правильно говорите. Война изменила людей. Но и сейчас нельзя нам без красоты. Черстветь душой – преступление.
Записал он имя и адрес нашей матери, подарила она художнику несколько своих работ, и он ушёл, бережно унося их под мышкой…

* * *
Приедешь домой – как тебе рады там!
– Пойдём-ка… посмотри, что я тут сделала… Но строго не суди, кисти у меня плохие.
Смотрю и говорю матери, что хорошо, очень хорошо, а у самого сердце кровью обливается. Здорово постарела мать, сдала. Растеряла её рука гибкость и твёрдость, притуманились и глаза. Необидчив был тот снегирь, да невозвратен он, и цветы те, что исторгало материнское сердце в самую голодную стынь, тоже невозвратимы…

* * *
Вот всё, что рассказал я моему экзаменатору, знающему войну не понаслышке, и мы с ним, нарушив порядок, закурили, благо я сдавал последним.
В билете, который я вынул, был вопрос о творчестве Державина.






ХЛЕБ ИЗ ЛЕБЕДЫ


Как знак отхлынувшей беды –
А я с бедой знаком –
В музее хлеб из лебеды
Чернеет за стеклом.
Похож он чем-то на руду,
Давно окаменел.
В лихом году, в каком году
И я подобный ел?..
Привыкнуть к чуду?
Нет, прости.
И потому домой
Люблю торжественно нести
Пшеничный иль ржаной.
И лишь в подъезд войду, как там,
Не знаю почему,
На миг прижму его к губам
И дух его вдохну.
Вот так вдыхал бы и вдыхал,
И я, пожалуй, рад,
Что лучше запаха не знал,
Чем хлебный аромат.
Бывает, выронишь кусок –
Подхватишь на лету!
… А начал я про что, сынок?
Ах, да, про лебеду.



АЛЫЙ СНЕГ


Петру Сергеевичу Бейсову

Ждать назавтра ветер,
а пока –
Алый вечер, алые снега.
Громко восторгаться
не веля,
Пламенеют русские
поля.
…Мой попутчик –
стреляный
солдат.
Не белы снега,
когда закат.
Не всегда бывала так
слышна
На планете нашей
тишина.



* * *
Сорок шестой или сорок седьмой?..
Годы зажгутся гирляндой неярко.
Зимних каникул скупые подарки
Поровну с другом поделены мной.

Если бы вдруг сохранилась вельветка,
Та, что в случайке купила мне мать,
Пару хвоинок с надломленной ветки
Я бы в кармашках сумел отыскать.

Послевоенные школьные елки!
Тихий, с оглядкою, смех детворы;
Кажутся чудом цветные картонки,
Чуть ли не сном – золотые шары.

Нынче подумаю: кто их сберег нам,
Что за провидец с печальным лицом
Там, где крест-накрест оклеены окна,
В мире, исчерченном тусклым свинцом?

Да и каким состраданием к детям,
Нежностью к нам было надобно жить,
Чтоб с леденцами в желанный пакетик
Южное яблоко молча вложить.

Всё им пропахло: нахохленный иней,
Воздух студеный, сугроба намет,
Росчерк снегурок, закат снегириный,
Новый, теперь уж без карточек, год.

Вкус вот не помню. Как будто истаяв,
Благодарением стал он моим.

…В школе натопленной елка густая
Из навсегда отбуранивших зим.

Владимир Пырков


Об авторе

Пырков Владимир Иванович (1935-2010), родился в 1935 году в Ульяновске. Окончил историко-филологический факультет Ульяновского педагогического института. Несколько лет отдал самозабвенной работе в газете «Ульяновский комсомолец», на страницах которой расцвела тогда свободная и неподцензурная молодая поэзия. Будучи блестящим редактором, Владимир Пырков олицетворял настоящую школу поэтического мастерства.
Автор книг «Озера», «Алый снег», «Колокола под снегом», «Свет берез», «Материнская речь», «Лилии с ближних озер», «Дом на Венце». Стихи, очерки и литературно-критические статьи писателя широко известны российскому читателю по книгам и публикациям в периодике. В. И. Пырков – признанный мастер короткого лирического рассказа, автор лирических поэм «Дом на Венце» и «Обыск», написанных на чистейшем русском языке. Поэтическое мастерство И. В. Пыркова – ювелирно. В его стихах и рассказах нет ничего случайного: каждый образ, каждое сравнение читается как музыкальная нота.
Поэма «Обыск», опубликованная в «Российском писателе» в 2015 году, стала началом серьёзной общественной дискуссии о ненарушаемом нравственном пределе, который обязательно должен оставаться в запасе у каждого человека – и особенно у человека молодого, растущего – как защитный барьер от пустоты, лицемерия, ханжества, равнодушия, жестокосердия.
Несколько лет Владимир Пырков возглавлял Ульяновскую писательскую организацию, с 1980 по 1990 год был заведующим отделом поэзии журнала «Волга» и долгие годы входил в его редакционную коллегию.
Через всю свою жизнь Владимир Пырков пронёс негасимую любовь к родному Ульяновску, Венцу, Подгорью, где прошло его военное детство, к навсегда утраченным заливным озерам, к истории и культуре Симбирска. Последние годы жизни писатель посвятил трепетному изучению наследия И. А. Гончарова.